English Deutsch
Новости
Мир антропологии

Прекрасные и окаменелые: о главных свидетелях эволюции

«Это не просто научпоп, это настоящая баллада о трилобитах. Она, как и полагается балладе, портретно точна, поэтична и душевна. В ней даже искушённому читателю найдется чему удивляться, а уж про неискушенного и говорить нечего», - так доктор биологических наук Александр Марков написал о книге Ричарда Форти «Трилобиты: свидетели эволюции», вышедшей в издательстве «Альпина нон-фикшн». Портал «АНТРОПОГЕНЕЗ.РУ» публикует одну из глав этого замечательного произведения. 

В 1698 году доктор Ллуйд написал Мартину Листеру об окаменелостях, какие можно найти в известняках вокруг города Лландейло в южном Уэльсе: «Из найденного нами 15-го числа августа месяца великое множество должно быть отнесено к скелетам каких-то плоских рыб». Эти «плоские рыбы» доктора Ллуйда были, конечно, трилобитами.

Когда мои дети были ещё маленькими, они играли с ракушками. Брали ракушку, прикладывали её к уху, и тогда будто слышалось море. Повзрослев, они узнали, что раковина срабатывала усилителем звука и просто едва заметные воздушные шорохи становились слышнее. В этом вся суть палеонтологии — нужно слушать, о чём рассказывают окаменевшие ракушки. На раковинки и панцири следует обратить особое внимание, ведь окаменевают прежде всего именно они — твердые скелеты из минералов. За редким исключением мягкие ткани нам не достаются. Они служат пищей падальщикам или микробам. Кто не хватал на пляже дохлого краба, а потом, учуяв вонь, с воплем отвращения не отбрасывал его подальше? Это бактерии, вездесущие, жадные до органических молекул, в которых скоплена животворная энергия и которая в конечном итоге отдаётся в распоряжение крошечных едоков размером в несколько тысячных миллиметра. Этот «плотный сгусток мяса» и правда тает. А после остаются только раковинки и кости, этого бактериям не съесть. У трилобитов, как и у многих других морских животных, раковинки состоят из твердого минерала — кальцита. Если бы у трилобитов не было этих раковин, они стали бы невидимы для нас, ушли, не оставив никаких следов своего существования. И пусть кишмя кишели в морях, мы бы все равно оставались в неведении об этом богатейшем изобилии. Но они достались нам — ископаемые раковинки, обноски прошлой жизни, негодные объедки. И эта часть животного, не представлявшая для некогда живших его современников ни малейшего интереса, нам, геологам, отыскавшим его окаменевший панцирь, по иронии судьбы, как раз и становится интересной. Поэтому, чтобы понять трилобита, нужно повнимательнее приглядеться к его раковинке.

После смерти теряется кое-что и от твердого панциря. Быстрее многих свойств исчезает цвет. В современных морях играют симфонии цвета: ярко вспыхивают предупреждающие сигналы, переливаются маскирующие оттенки — цвет отражает изобилие живого мира. Вполне вероятно, что сотни миллионов лет назад моря тоже были богаты цветом. Но в процессе фоссилизации (это означает превращение органических остатков в ископаемое, в камень) цвет бледнеет. Ископаемый мир — блеклый мир, и только воображение может его раскрасить. Те, которых я видел в западном Уэльсе, сохраняли цвета пород, в которых они окаменели, без всякого намека на окраску тех древних, некогда живых существ. Так что можно их разукрашивать, как кому по душе.

Будучи школьником, я выучил строение панциря трилобитов. Я заучивал специальные термины, и они вдохновляли меня. В конце концов я смог составить целостное представление о трилобитах. Удивительно, едва я научился назвать голову трилобитов цефалоном, то сразу получил входной билет в особый мир поклонников трилобитов. Хотя на самом деле цефалон по-гречески означает голова, так что мы просто одну голову заменяем другой. Любой трилобит, как я узнал, подразделяется на три части, и не только вдоль — три-лобит, — но и поперёк.

Цефалон оказался передней частью трилобита, как я инстинктивно понял еще в Сент-Дэвидсе, когда мы с моим первым трилобитом смотрели друг на друга. С другой стороны находится хвост, я научился называть его пигидием — тоже греческим словом.

Использование классических языков не должно сильно удивлять, ведь на первых порах учёные-естественники разных национальностей общались на латыни. Классические языки были sine qua non — обязательными для образованного слоя общества, необходимым языком-посредником, а вовсе не изящным способом удивить какого-нибудь простака вставленным иностранным словцом или цитаткой. Ботаники, например, до сих пор обязаны писать краткие описания новых видов по-латыни (хотя это требование сейчас, кажется, меняется); зоологи, к счастью, уже сотню лет избавлены от этого. Но вот анатомические части — будь то животного или растения — лучше сопротивляются переменам: они называются по-латыни и гречески. Студенты-медики проклинают их, даже затвердив навсегда в своей памяти, обыватели гадают над ними. Но термины служат неразрывной нитью между современностью и прошлым, когда Уильям Гарвей сумел расшифровать систему кровообращения; доктрины рушатся — а слова, их слагавшие, остаются. Подобный консерватизм помогает специалистам точно понимать суть обсуждений. Так что первая задача прозелита — научиться управляться со словами. Если новичок бегло и уверенно оперирует терминами — это знак, что теперь он вхож в закрытое общество экспертов. Но и это не все — правильно использованное слово гарантирует, что новичка верно поймут, причем поймут в точности то, что он хотел сказать. Чем пристальнее изучаешь объект, тем больше различаешь деталей и, следовательно, тем больше терминов приходится употреблять. Греческий или латынь — не имеет значения, какой из них — здесь важно, что специальные термины являются своего рода стенографией для обучения и исследования. Терминология — это прелюдия к знанию.

Итак, я увидел, что между цефалоном и пигидием имеется туловище. Это слово вроде бы знакомо, хотя по отношению к человеку оно имеет совсем иной смысл. Это самая длинная часть трилобитов, по крайней мере тех, которых я изучал на первых порах. Туловище, в свою очередь, подразделяется на ряд сегментов, или колец, — их называют туловищными. (Завидуя славе Стивена Спилберга, я одно время забавлялся идеей снять кино с трилобитами, где им отводилась бы главная роль, какой они, на мой взгляд, и заслуживают. Будто некий сумасшедший палеонтолог оживляет их каким-нибудь хитрым образом, и они толпой объявляются в Нью-Йорке, спасая полуголых красоток и сшибая дома на своем пути... И назвал бы фильм просто — «Властелин колец»).

Каждый туловищный сегмент соединяется нежестким шарниром с двумя другими сегментами: с тем, который впереди, и с тем, что сзади. Из этих последовательных сегментов получается сцепка, наподобие вагонов поезда. Сегменты все похожи друг на дружку и хорошо друг к дружке подогнаны. Если бы случилось ломать живого трилобита, он наверняка разломался бы по границе сегментов. Точно по тому же принципу ломается и панцирь омара — если уж приходится его разделывать, то голова отделяется от туловища вдоль этого соединения. А вот у черепахи подобных сегментов нет, и поэтому черепаха неуязвима, но, с другой стороны, она и согнуться не может. Черепаха ползет вперед, с трудом преодолевая препятствия, а если переворачивается на спину, то может и погибнуть. Нет ничего более жалкого, чем черепаха, дрыгающая в воздухе ножками в попытках вернуться в правильную позицию. С сегментированным животным такого приключиться не может. Если встречается препятствие, животное изгибается, так как сегменты сдвигаются относительно друг друга. Сегменты соединены, шарнирно подвижны, скреплены связками. Их движение относительно друг друга подчиняется законам механики: потому-то инопланетные железные насекомые, каких показывают в фантастических фильмах, двигаются, хотя и механически, но вполне убедительно. Сегменты, и в самом деле, являются суставчатой броней. Даже если сегментированное животное упадет на спину, оно легко перевернется на брюшко. Для трилобита гибкость покупалась ценой определенной уязвимости, но оно того стоило. Трилобит, точно поезд, который едет по извилистому пути, мог обползти препятствие, согнуться и повернуть.

Хвост, или пигидий, тоже составлен из сегментов — их замечаешь, приглядевшись. Но в отличие от туловища он не имеет суставов: сегменты срастаются вместе, образуя щиток. У одних трилобитов пигидий длиннее головы, он состоит из множества сегментов; у других он совсем махонький. Позже я узнал, чем могут быть полезны эти разные хвосты. И на туловище, и на пигидии имеется выпуклая центральная часть — средняя доля трилобита; она называется на редкость просто для научных терминов — ось. Ось отделяется бороздами от боковых, или плевральных, частей. И вот названы все три доли трилобита: осевая доля и боковые доли. Каждый туловищный сегмент имеет плевры и с одной, и с другой стороны.

На первом моём трилобите кончики этих плевр заострялись в шипы, и если бы я держал не ископаемое, а живое создание, то ощущение было бы не из приятных: вся рука оказалась бы исколота шипиками, как бывает, если схватишь голой рукой небольшого омара лангустину.

Что касается трилобитовой головы, то, глядя на того самого, выпавшего из расколотого сланца в Сент-Дэвидсе, я прежде всего обратил внимание на вздутый центральный отдел — ось туловища дотянулась до головы, там расширилась, превратившись в выступающую, распухшую центральную часть. Это, как пояснил наш профессор, есть наиважнейшая и наихарактернейшая часть трилобита — глабель. Для этого термина нет аналога среди обычных слов, его просто нужно запомнить. Немного помогает срифмовать «глабель» и «портфель» — школьники любят такие запоминалки, даже если их запомнить еще труднее, чем сам термин.

Глабель пересекают борозды, которые позволяют предположить, что голова, подобно туловищу и хвосту, состоит больше чем из одного сегмента. Однако эти сегменты должны были срастись вместе, чтобы получился цельный и прочный головной конец, скорее похожий на пигидий, чем на туловище. По обе стороны глабели сидят глаза и — верите ли? — глазами и называются. Простое слово — тут нужно учесть связь между наблюдателем и наблюдаемым — и спасибо, что мы это понимаем. Глаза трилобита у Гарди, «помертвелые и обращенные в камень», глядели сквозь миллионы лет, мгновенно узнавая подлинно с собою схожее.

И вот с помощью этих восьми терминов — цефалон, пигидий, туловище, сегмент, ось, плевры, глабель, глаза — можно приняться за описание формы этих необычных животных. Благодаря терминам ощущаешь известную легкость в беседе. В дальнейшем, научившись узнавать глабель, какой бы она ни была, понимаешь, насколько разные они у трилобитов. Вместе со словами приходит и способность различать. Каждая из названных частей может от вида к виду изменяться очень существенно: есть с большими глазами и с маленькими, есть с длинным туловищем и коротким, с широким или узким пигидием. Вскоре я понял, что на свете существует великое множество разных видов трилобитов, и в конце концов превратился в нарекателя — изобретателя новых имен.

Сегодня не более чем сброшенные скорлупки некогда живших существ. В посланиях из их раковинок мы стараемся уловить отголоски далекого моря — еще более далекого, чем детство. Я начал воспринимать язык, благодаря которому можно описать эти далекие отголоски. Читателю тоже нужно вооружиться коротким списком терминов, чтобы двинуться вглубь истории трилобитов: этот список нетрудно запомнить. В него входят все те анатомические отделы, которые для начала выучил и я и которые были обозначены первооткрывателями трилобитов в XVIII в. удивили их и восхитили: они дали им говорящие названия, такие как Agnostus — непознаваемый и Paradoxides — парадоксальный, ясно показывающие, какие серьезные проблемы возникали с интерпретацией трилобитов. Есть даже такой кембрийский вид, который именуется Paradoxides paradoxissimus, что переводится с латыни как «парадоксальнейший парадокс», т.е. более парадоксальный, чем можно вообразить. Ранние натуралисты вскоре поняли, что имеют дело не с целым животным, а только с его панцирем. Это одна только спинка от сложного животного. Панцирь — не более (или не менее) чем щит, покрывающий животного с верхней стороны — той, которая открыта враждебному миру. А щит защищает. В старой литературе нередко можно встретить названия «головной щит» и «хвостовой щит» вместо цефалон и пигидий — и эти названия в высшей степени содержательны. Спина, прикрытая твердым кальцитом, оказывалась неуязвимой, а снизу было надежно спрятано мягкое брюшко с полагающимися анатомическими органами, но от брюшка редко что-то сохранялось. Это мягкое брюшко оказывалось трогательно беззащитным, потому что панцирь с боков вдруг заканчивался, завернувшись у края внизу в кромку, называемую дублюрой. А за дублюрой ничего не было, только полость, а что в ней — неизвестно, нет данных. Совершенно иначе устроены черепахи: у них не только спина, но и брюхо снизу упаковано в костяной панцирь, пластрон, превращающий черепаху в настоящий танк. Среди современных животных нет точного аналога трилобитового панциря, хотя если перевернуть на спину мокрицу, то станет видно брюшко, похожее на трилобитовое, на котором судорожно шевелятся маленькие ножки. Многие годы не знали, что за таинственное брюшко начинается за дублюрой. Будто нашлась пустая форма от кулича, и вот попробуй понять, зачем эта форма и что она такое значит, если самого кулича нет. В следующей главе вы узнаете, как раскрылась эта тайна — тайна трилобитовых ножек.

Первые сведения о трилобитах я получил от учителей и профессоров. В те времена еще было можно собрать базовые знания о предмете из учебников и книг, теперь для этого есть Интернет, дающий широчайшие информационные возможности, но и тогда и теперь лучше всего перенимать знания напрямую от настоящего знатока. Этот опыт уходит корнями в далекое прошлое, когда устная традиция была единственным способом обучения, когда ученик получал знания в порядке любезности от старшего учителя. В Китае, несмотря на культурную революцию, эта традиция сохранилась — слово старшего почитается мудростью. Когда в 1983 году я был в Нанкине, меня отвели на могилу профессора Грабау, западного геолога, который в начале XX в. практически в одиночку преподавал в Китае начала геологии: он был, как мне сказали, «великий учитель». Это звание столь важно для китайца, что для него даже имеется специальный иероглиф. Могила оказалась скромной, но видно было, что за ней постоянно и с любовью ухаживают. Однажды и я сам на краткий миг удостоился этого звания. Я получил письмо от студента с Востока, который, по-видимому, изучал английский по книгам Редьярда Киплинга и Райдера Хаггарда. Оно начиналось так: «О, Великий Палеонтолог! Могу ли я присесть у твоих ног?» Те, кто ближе знаком с моими ногами, сочли бы подобное неразумным, но все равно я был тронут преданностью, явленной в устной традиции.

Моим собственным гуру был профессор Гарри Уиттингтон. Он — старейшина трилобитов, глава — цефалон — всего племени. Он учил меня слышать послания раковин. Так или иначе, но я сумел превратить восторженную страсть в профессию. Я учился своему ремеслу на замерзших скалах Шпицбергена за Полярным кругом на 80-й широте, где шапки ледника Валхалл рисовали линию горизонта, а в море толпились айсберги. И там, в ордовикских (470 млн лет назад) известняках северной части Шпицбергена, было открыто замечательное разнообразие новых трилобитов, и мне посчастливилось присутствовать при этом открытии. Я слой за слоем отбирал образцы в нужном порядке, будто переворачивал страницу за страницей в трилобитовых дневниках, будто шел мелкими шажками по шкале времени, по собственному маленькому отрезку времени в 10 млн лет или около того. Со стороны было похоже, будто я просто колочу по камням геологическим молотком, но — нет! — я, конечно, сидел и раскалывал камни один за другим, разбивал их на небольшие кусочки, в которых — вдруг! — находился фрагмент трилобита. Когда-то каторжников заставляли выполнять подобную работу, потом ее признали бесчеловечной. Но мне нравится. Все неудобства сурового климата испарялись в пылу вдохновляющих открытий. Никогда не знаешь, что появится после следующего удара молотка, а порой появлялось нечто поразительное. Потом коллекции складывались по порядку — сначала образцы из самых нижних, т.е. самых старых слоев, за ними из более и более молодых, все образцы подписывались, бережно упаковывались и отправлялись кораблем в Музей Седжвика в Кембридже, куда я в конечном итоге возвратился.

Я счастливо прожил в Музее Седжвика около трех лет. В то время аспирантам давали комнаты в мансарде музея — неказистого здания XIX в. псевдоготического стиля на Даунинг-стрит, в котором и по сей день располагается отдел наук о Земле. Своей трилобитоманией я сводил с ума моего соседа по комнате Джона Барснола. Он сбежал от меня в Штаты, едва представилась возможность, я же продолжал впитывать послания трилобитовых раковин.

Большая часть информации о трилобитах похоронена. Поэтому первое, что пришлось сделать, — научиться раскапывать ее: выковыривать трилобитов из камня, из окружающей породы. Я проводил месяцы за этой работой. Тот первый счастливый удар молотком в Сент-Дэвидсе, когда из сланца показался целый трилобит, повторяется нечасто. Обычно видишь выступающий кусочек глабели или глаза. Приходится обкалывать по крошечкам породу вокруг, чтобы показалась спрятанная сущность. Эта работа делается уже после, в тепле лаборатории. Она требует известного мастерства, а приходит оно путем горьких разочарований. Вот вы сидите и препарируете трилобита пробивной иглой — обычным инструментом для препарирования окаменелостей, от нее идет равномерный зудеж, как от разъяренной осы. И вдруг! — рука чуть дернулась, и физиономию трилобита, любовно и тщательно очищенную от породы, прорезает чудовищная рана. Вы полагаетесь на то, что естественная порода колется, как правило, по границе с окаменелостью, а не через нее. Но иногда правило не срабатывает — и вот вы уже ползаете по полу с лупой в поисках отскочившего неведомо куда кусочка своей драгоценной окаменелости. Дни за днями я проводил, сидя за микроскопом, откалывая микроны породы от окаменелых трилобитов. Джон Барснол, помнится, обвинял меня, будто я вырезаю их по собственному усмотрению.

А еще я гонялся тогда за редким товаром — иглами от старинных граммофонов. Мы с моим напарником Филом Лэйном охотились за этими превосходными твердыми стальными иглами по лавкам старьевщиков. Если нам попадалась упаковка, мы брали ее за несколько пенсов, немало удивляя продавцов. «Могу ли я предложить вам к иглам кое-какие старые пластинки?» — спрашивали они «Нет, спасибо, только иглы», — отвечали мы, быстро пятясь к дверям, чтобы никто не успел заподозрить нас в пристрастии к экспериментам с наркотиками.

Большая часть моих трилобитов оказалась обломками. Целые , такие как моя первая счастливая находка, попадаются весьма и весьма редко. Панцирь трилобита после смерти чаще всего распадается на куски, подобно груде лат с проржавевшими швами и шарнирами. Животные недолго остаются целыми. Прочнее всего хвостовой щит — отдельные хвосты чаще всего и находят, раскалывая породу. Самая нестойкая часть — это туловище, оно расчленяется на отдельные сегменты, которые переламываются и рассеиваются. Головной щит тоже чаще всего разламывается на несколько элементов.

Центральная часть, несущая глабель, представляет собой один из таких фрагментов. Его называют кранидий. С обеих сторон к кранидию примыкают свободные, или подвижные, щеки — либригены, правая и левая зеркально похожи. У многих трилобитов задние концы свободных щек заострены — это так называемые щечные шипы. К свободным щекам прикрепляется глазная поверхность — так бывает у большинства трилобитов. Получается, что цефалон скроен таким образом, чтобы распадаться по крайней мере на три части — кранидий и две свободные щеки. Свободные щеки отсоединяются от кранидия вдоль особых линий пониженной прочности — вдоль лицевых швов. Эти швы нужны были трилобиту для линьки. Поверхность глаза представляла, вероятно, самую чувствительную часть трилобита, к тому же самую сложную для успешной линьки. Лицевые швы тянулись спереди назад и проходили по краешку глаза, поэтому сначала могли линять покровы глаз, а потом уже все остальное. Это существенно ускоряло и упрощало процесс и сокращало время, которое животное проводило в неокрепшем и потому небезопасном мягком панцире. При линьке щеки отделялись первыми независимо от других частей панциря, именно из-за этого они «свободные». После отделения свободных щек в составе кранидия оставались неподвижные щеки. Ясно, что трилобита собирают из целого ряда развалившихся кусочков: щек, сегментов, кранидия, пигидия. С учетом того, что трилобит линяет в течение жизни несколько раз, сбрасывая старый панцирь и наращивая новый подобно сегодняшним крабам или ракам, то по мере роста он оставляет последовательную серию своих ставших тесными одежек. И так до самого созревания. Каждая из сброшенных оболочек и их части — это потенциальная окаменелость. Так что — воистину конвейер для производства окаменелостей. Но это не радует: конвейер рождает проблемы. Если имеются кусочки от трилобита, нужно собрать их и воссоздать облик животного, примерно как мозаичную картинку с неизвестным изображением. Труднее, если в куче лежат фрагменты от десятка видов трилобитов — представьте, что вы собираете сразу несколько пазлов с перемешанными деталями, не имея перед глазами коробок с картинками на крышках. В пору ученичества я превратился в фаната таких окаменевших «пазлов». И вскоре узнал, где искать подсказки. Так, линия свободных щек вдоль лицевых швов должна совпадать с абрисом кранидия. Если в публикациях предшественников находилось изображение целого трилобита, то, имея среди своего материала голову, можно было поискать и отсортировать пигидии, соответствующие этой голове. Вскоре моя комната стала напоминать беспорядочный склад раскрошенных кусков камня, сломанных и целых игл, старых монографий, и весь этот хаос покрывал слой тонкой известковой пыли. Мой сегодняшний кабинет примерно такой же. Если ко мне заходит аккуратный, привыкший к порядку человек, глаза его оторопело округляются. Специально для таких людей у меня имеется маленькое мягкое кресло, чтобы было куда свалиться.

Эта очень захватывающая работа больше напоминала работу археолога, который склеивает глиняные черепки, чем науку белых халатов. Иногда среди хаоса появлялся Гарри Уиттингтон, произносил ободряющие фразы или ставил меня на место, указывая неверно соединенные хвосты и головы. Он был добрейшим руководителем, такого скорее можно назвать советчиком. Его советы всегда приветствовались. Он так писал статьи и монографии, что я ими зачитывался, они у меня до сих пор лежат, затертые до дыр от постоянного использования, большинство уже без обложек.

Трилобит Ogygiocarella debuchii.
								Источник: http://www.fossilmall.com/
Трилобит Ogygiocarella debuchii.
Источник: http://www.fossilmall.com/

Гарри Уиттингтон, наверное, больше всех прочих внес в науку о трилобитах. В 1950-х он нашел несколько замечательно сохранившихся панцирей. Там, в эдинбургском известняке — слоях ордовикского возраста, какие обнажаются в нескольких местах вдоль обочин шоссе в Виргинии (США), — панцири трилобитов со всеми детальнейшими подробностями заместились кремнием. Вмещающая порода — известняк — хорошо растворяется в соляной кислоте. Известняк часто бывает темного цвета, и, если положить кусок известняка в кислоту, он тут же зашипит. Потом шипение постепенно утихнет, и от куска камня побегут вверх пузырьки воздуха, один за другим, как в газировке. А потом вы вдруг замечаете, что из куска породы начинают выступать какие-то ребра и грани — деликатес, который не растворяется. Это и есть окремненные , они мало-помалу вытравливаются из породы. Когда процесс заканчивается, на дне сосуда остается тонкий грязный осадок; его можно смыть, процедив раствор через сито. И остаются к вашим услугам во всей своей красе. И сразу много. Будто вы перенеслись на 400 млн лет назад и вас выбросило прямо на берег ордовикского океана. Можно повертеть в руках фрагменты трилобита, осмотреть со всех сторон, заглянуть внутрь панциря. Можно увидеть дублюру. Всего за несколько дней получается безупречно отпрепарированный панцирь, на который при обычном раскладе ушли бы недели кропотливого труда. Фрагменты перекладываем на предметные стекла: крупные — маленьким пинцетиком, а мелкие — влажными волосинками мягкой кисточки. Вам досталась куча свободных щек, пигидиев, кранидиев, туловищных сегментов — прямо палеонтологические золотые россыпи. Их всех теперь нужно разобрать под микроскопом, рассортировать и сложить подходящие элементы вместе — всего этого ожидаешь в возбужденном предвкушении, словно забрел на распродажу антиквариата и прикупил там по случаю целую коробку занятных безделушек. Что обнаружил Гарри Уиттингтон в ходе химического препарирования, так это фантастическую скульптуру у некоторых трилобитов. Все шипы и иглы — в действительности, шипиками были утыканы даже сами иглы — превратились в точные слепки из кремня. Даже самый лучший препаратор не смог бы достойно разоблачить это шипастое великолепие. Иные по части колючести могли легко соперничать с ежами. Шипы покрывали голову, торчали из каждого туловищного сегмента, край панциря был похож на гребенку с тонкими и длинными, как рапиры, зубьями, шипы усеивали хвост, а пара шипов тянулась далеко за хвостом, ветвясь дополнительными протуберанцами. Эти животные просто чудо, подобное современным морским конькам или крабу-пауку. Но еще чудеснее оказались крошечные органы на поверхности панцирей. На кончике каждой иголочки видны были, если внимательно вглядеться, микроскопические отверстия. У живого трилобита сквозь них выступали тончайшие чувствительные щетинки; они неустанно собирали информацию о его древнем морском обиталище, отслеживая запахи и колебания воды. У других трилобитов панцирь покрывали морщинки и складки, они собирались в сложные узоры и сворачивались в концентрические дуги, образуя подобие отпечатков пальцев, — мне они напоминали энергичные картины Джексона Поллока. У третьих весь панцирь был усеян мелкими округлыми вздутиями, будто капельками росы. У иных вместо выступающей скульптуры на панцире были неглубокие ямки. А у одного трилобита — о нем следует узнать побольше — цефалон окружала своеобразная дырчатая оторочка. Всех этих трилобитов Гарри Уиттингтон определил, собрал по кусочкам, растворив в кислоте те миллионы лет, которые хранили их в темной породе и от которых осталась лишь выплеснутая из кислотной цистерны ордовикская грязь, некогда их похоронившая. 

Кроме известных уже частей трилобитов — голов, хвостов, сегментных колец — в сите после промывки оставались еще кое-какие окаменевшие фрагменты. В основном это были нестрого овальные пластинки, окруженные ободком и чаще всего с двумя оттянутыми концами. Известно, что эти пластинки хорошо соответствуют абрису центральной части головного щита с внутренней, брюшной, стороны — это показали исследования целых экземпляров. Пластинка будто продолжает край панциря с внутренней стороны, соединяясь с дублюрой. Ее называют гипостомой. Она очень точно совпадает с передней частью глабели, но относится к брюшной, а не спинной стороне животного. То, что находилось у трилобита внутри глабели, было надежно защищено и сверху, и снизу известковым панцирем. Вероятно, они играли какую-то очень важную роль: там могли располагаться нервные узлы (мозг трилобита) и желудок — а это два наиглавнейших органа для животного.

Все эти части трилобитового панциря составляют наружный скелет (или, по-научному, экзоскелет), потому что он находился снаружи от мягких тканей и органов. Своего рода хрустящая корочка на сочном содержимом, в противоположность, например, Homo sapiens и его родственников млекопитающих с их внутренним твердым скелетом — у тех мягкая плоть прикрепляется снаружи к внутреннему остову. Человека, например, можно убить ножом в спину. и их родичи избавлены от подобного вероломства, но взамен они расплачиваются трудностями роста: им приходится снимать шкурку до самой последней иголочки, до последней шишечки, а потом отращивать известковый костюм заново. Гипостома, следовательно, сбрасывалась вместе со всем остальным панцирным приданым.

Подобно окремнелым трилобитам, Гарри Уиттингтон сам стал вехой своего времени. Другие уходили, а он продолжал изучать своих возлюбленных трилобитов. Мне хочется думать, что в этом проявляется его высокая нравственность, извечные стороны которой — доброта и упорство. Сейчас ему 83, но волосы и усы едва тронуты сединой. Уроженец центральной Англии, родом из Бирмингема, он много лет провел в Америке, в Гарварде, где приобрел своеобразный акцент — не совсем американский, а какой-то приблизительно английский. Он стал моим наставником, когда вернулся в Англию, чтобы принять пост вудвордианского профессора в Кембриджском университете — один из тех громких титулов, которые достались нам по наследству от старинных академий. На двери его кабинета висела отполированная табличка, она, как эхо из прошлого, служила больше сотни лет указателем всех титулованных вудвордианских профессоров. Может, она потерлась и обветшала, пусть, но я всегда ощущал в этом месте какую-то личную связь с ушедшими поколениями школяров, а оттуда все дальше и дальше сквозь бессчетные столетия к моим трилобитам. И меня ничуть не удивило бы появление здесь призрака преподобного Адама Седжвика, геолога XIX в., который придумал и утвердил название «кембрий»; как раз из кембрийских слоев извлек я своего первого трилобита.

Гарри Уиттингтон часто отправлялся на полевые работы вместе со своей женой Дороти. Он был сдержан, она же, напротив, бурлила эмоциями, и оба они являли замечательное подтверждение неписаного правила поиска: парочки всегда находят лучшие экземпляры. Прибыв на местонахождение, Уиттингон и студенты рассредотачивались по карьеру и принимались долбить известняк геологическими молотками. Пулями летала отколотая щебенка, молотки колотили по пальцам, вовсю сыпались ругательства. Время от времени из породы извлекался выстраданный кусочек трилобита, и все снова принимались за дело, подгоняемые азартным любопытством. А Дороти в это время лениво бродила поодаль, любуясь весенним солнышком, то тут, то там ударяя молотком по камням. Потом подходила и спрашивала: «Гарри, посмотри, это нам нужно?» — протягивала ладонь, а на ней лежала находка дня, драгоценность во всей красе.

Гарри Уиттингтон — очень авторитетный специалист. И нужно хорошо понимать существенную разницу между авторитетностью и авторитаризмом. Есть профессора, которые соответствуют и тому и другому, но самые лучшие зарабатывают авторитет уважением своих коллег, становясь primus inter pares — лучшими среди равных. Конечно, попадалась мне и другая разновидность. Когда я преподавал в Геттингенском университете в Германии, я однажды отправился в университетское кафе. Вошел, присмотрел свободное место и, усевшись, начал прихлебывать свой кофе. И тут неожиданно все стихло. Мне почему-то показалось, что это из-за меня. Я проверил на всякий случай молнию на штанах и оглянулся в поисках других признаков позора. Деревянный стул, на котором я сидел, вроде бы ничем не отличался от десятка других, расставленных вокруг. Через минуту томительного молчания ко мне подошел один из молодых аспирантов и прошептал на ухо: «Это стул господина профессора такого-то». «О, майн готт!» — я вскочил, покраснев от макушки до пят, и тотчас переместился на другой, совершенно такой же стул. Вот такой авторитаризм.

Я возвратился на Шпицберген в 1972 году Находки трилобитов, с которыми я работал, оказались столь воодушевляющими, что норвежское правительство готово было профинансировать полноценную экспедицию на северную оконечность острова, чтобы добрать то, что упущено было во время прошлой. По сравнению с той, первой экспедицией, эта готовилась гораздо основательней — тогда мы сидели на острове вдвоем, плюс палатка, плюс небольшая лодочка, плюс внушительный запас геркулеса. Меня встретил тот же суровый берег, тянущийся бесконечным галечником под заунывным ветром. Я узнал талый ручей, стекающий с громадного ледника, занимавшего среднюю часть острова. Именно здесь мы стояли в прошлый раз. В истерическом приветствии визгливо надсаживались полярные крачки. Теперь нас было восемь или чуть больше, и нас снабдили специальной большой палаткой, даже не палаткой, а почти шатром, где можно было устраивать вечерние сборища или пересидеть метель. Палатка прогревалась до вполне уютной температуры. С ее условной крыши свисали копченые окорока в окружении дразнящих колбас. Вместе с колбасами интерьер украшала хитроумная радиоустановка, она, кажется, тоже работала на ветчине. Мы могли вечером собраться за дощатым столом и поболтать, перебрасываясь шуточками, которые обычно и заряжают бодрящим электричеством всю экспедицию. Временами страсти накалялись. Но я сосредоточился и изо всех сил старался со всеми дружить.

С нами был другой прекраснейший профессор — Гуннар Хеннигсмоен из Осло, наверное единственный, кто мог бы соперничать с Уиттингтоном по благородству духа. Обладая неисчерпаемым добрым юмором, он председательствовал на наших ужинах. Я жил в палатке вдвоем с Дэвидом Брутоном, вторым англоговорящим участником экспедиции, который давным-давно уехал в Норвегию, выучил норвежский и говорил на нем с бо ?льшим упоением, чем кто-либо другой. В порыве старомодного шовинизма мы решительно вывесили над нашей палаткой британский флаг, и он в течение следующих недель, хлопая под непогодами, рвался и истирался и в конце концов превратился в жалкую тряпку: вот вам и британское присутствие. Самым для меня неожиданным образом выяснилось, что я, как и любой иностранец, лишен возможности, сидя со всеми за столом, остроумно среагировать на реплики, ибо любые шутки непереводимы — они рождаются мгновенно и блекнут, если их повторить. И ты сидишь, нацепив на лицо слабую улыбку, в надежде показать, что чувство юмора тебе знакомо, хотя на самом деле не имеешь ни малейшего представления, над чем все смеются. (Надеешься, конечно, что не над тобой, а если и над тобой, то все равно будешь сидеть с той же глупой ухмылкой.) Кое-какие микроскопические частицы норвежского я впитал из окружающей звуковой ауры. Для меня самым удивительным лингвистическим открытием стала бедность норвежских ругательств. В действительности есть только... одно — farn, что означает просто «черт возьми!», но любой хорошо воспитанный викинг считает его очень скверным. Этим словом освящалось каждое наше экспедиционное несчастье. Если молоток ударял по пальцу, нужно было подскочить и воскликнуть: «Farn!» Если в море безвозвратно улетала превосходная окаменелость, нужно было зашипеть, а затем про себя пробормотать: «Farn!» Если ураган уносил всю провизию и вас гарантированно ожидала голодная смерть, бедный норвежец должен был взгромоздиться на валун и прокричать ветру: «Fa-a-rn!» Порой, поверьте, случай требует несколько иных выражений.

Мы ящик за ящиком паковали образцы. И долго ли, коротко, но все они очутились дома, на моём столе, под микроскопом. В ожидании моего испытующего взора. Очень далек был мой личный кусочек истории (кусочек всего примерно в 10 млн лет), когда слагались скалы, замуровавшие трилобитов. Но я мысленно мог свободно ориентироваться в тех временах, подобно знатоку Тюдоров или Стюартов, с легкостью перебирающего их историческое окружение. Мне удавалось соединить фрагменты трилобитов быстрее, чем кому бы то ни было: свободная щека к кранидию, кранидий к пигидию. Ну а встретить целый экземпляр — все равно, что найти коробку от пазла с картинкой. Вот тогда появлялась возможность проверить свои умозаключения — правильно ли соединились трилобитовые части. Я обнаружил замечательного трилобита, будто бы в очках для плаванья, и назвал его Opipeuter inconnivus, что означает «тот, кто неусыпно таращится». Название, очень подходящее ко мне самому. Постепенно у меня в голове сложился образ исчезнувшего ордовикского океана. Знаю, там было гораздо больше живности, чем на моём выцветшем пляже. В морях ордовика кипела богатая жизнь: не следует считать, что если океан древний, то и разнообразие там урезанное. На суше тогда и вправду жизнь была бедна, но вот в море обитали и медузы, и моллюски, и , и черви разных пород. Были и грозные хищники, родственные современному перламутровому наутилусу. Колыхались подводные сады водорослей. Мелькали даже стайки небольших стройных созданий, внешне схожих с серебристыми рыбками. Палеонтолог не просто слышит отзвуки этого ископаемого мира, он воссоздает исчезнувший мир.

Меня пригласили прочитать лекцию в Норвежской академии наук о новых находках на Шпицбергене, обещав моей августейшей персоне все, чего я только пожелаю. В этой части Арктики у Норвегии сохраняется суверенитет, так что моё приглашение ни с какой политикой не было связано. Стоя в аудитории перед сотней выдающихся учёных, столпов науки, я ощущал некоторую неловкость. В 25 лет я оказался на сцене старинного и знаменитого здания Академии в Осло, а это непростой способ превращаться из ученика в учителя. Когда-то здесь, на этой же сцене, стояли знаменитые полярные исследователи Нансен и Амундсен, на меня с портретов смотрели другие великие мужи. И хорошо, что мне было о чем рассказать: и о неожиданном открытии богатейшего местонахождения ископаемой фауны в далеком проливе Хинлопен, и почему другие его пропустили и не нашли, и как связывают Шпицберген с древним континентом Лаврентией, и почему климат Шпицбергена в ордовике был тропическим, а не полярным. Это была моя первая публичная игра воображения, поднявшая красочную историю из глубин времени. По мере того как адреналин захватывал мой организм, аудитория превращалась в сотню ушей.

А потом встал высокий и учтивый старик и задал вопрос на безупречном английском. Он вспомнил свои прежние годы, проведенные в первые десятилетия XX в. на Новой Земле. И звали его Олаф Холтедал. Я был поражен. Это все равно, как если бы встал сам Фритьоф Нансен и начал бы расспрашивать меня об экспедиции. Холтедал происходил из того поколения героических исследователей Арктики, когда каждая экспедиция становилась дорогой в неведомое, когда собачьи упряжки были единственным видом транспорта, а пеммикан — единственным источником белка. В 1920-х гг. он написал капитальную работу по геологии Арктики, уделив особое внимание острову Новая Земля, скрюченным пальцем указывающему на север от российских берегов. С тех времен немного писали об этом острове, а то, что было, выходило на русском языке, поскольку во времена холодной войны территория острова оставалась закрытой. Так передо мной возникла фигура из прошлого, в ореоле безрассудной романтики науки ступившая с книжных страниц, из области моего воображения, и вот она во плоти, в безукоризненном костюме. Этот случай вдруг явил мне связь между прошлым и будущим, не ту, что приходит из шорохов трилобитовых раковин, а другую, с патриархами науки. В эгоистическом пылу исследований порой забывается, что были исследователи и до нас, что наши толкования прочно стоят на их открытиях. Наука — это странное дело, порой требующее сотрудничества, а порой — соперничества. Зачастую силы придает желание переиграть конкурента, посылом исследования становится страстная жажда победы, пусть и в ущерб исследованию. Но в долговременной перспективе человеческие страсти стихают, и начинается другая гонка, больше похожая на напряженные логические ходы, связанные между собой цепочкой имен учёных и первооткрывателей.

Первое имя появилось в этом перечне примерно 300 лет назад: имя доктора Ллуйда, чье письмо Мартину Листеру открывает эту главу. Это письмо вышло в 1679 году в Философских трудах Королевского общества (Philosophical Transactions of the Royal Society) — старейшем научном журнале на английском языке. Название статьи «О некоторых правильно оформленных камнях, недавно найденных, и замечания о древних языках» (Concerning some regularly figured stones lately found, and observations of ancient languages). Мне приятно размышлять о нафантазированных одиозных плечевых костях этой «плоской рыбы», опубликованных на страницах Философских трудов вместе с докладами первых микроскопистов об обнаружении бактерий или красных кровяных телец и другими столь же судьбоносными открытиями. Трилобитов протащили туда среди других величайших явлений, описание которых сочли достойными Философских трудов. Ранние тома Философских трудов читались с некоторым даже благоговением, и переплеты из лучшей кожи были самой ничтожной данью по сравнению с тем, что они заслуживают.

Те, кому знакомы скалы в Лландейло, безошибочно узнают в «плоской рыбе» трилобита под названием Ogygiocarella debuchii. Поблизости от замка Динефор-Парк во многих местах выходят на поверхность известняковые плиты, сложенные тонкими плоскими многоугольными пластинами. Их можно отделять друг от друга, и на некоторых из них действительно красуются «плоские рыбы»: размером с небольшую камбалу, почти такую же сплющенную, уставившуюся на удивленного сборщика двумя глазищами. Современный натуралист знает, что у них восемь сегментов, а также большой пигидий, так как никакая это не рыба, но ошибку доктора Ллуйда можно понять. Он немного приукрасил свой рисунок, изобразив нечто, схожее с плавником по краю тела. Только глаза оказались правдоподобными.

В 1771 году немецкий зоолог Вальх признал трилобитов отдельной группой животных, но при этом опубликовал статью в таком малозначимом издании, что я не уверен, имеется ли в библиотеках Британии хоть один оригинальный экземпляр. Однако в течение следующих десяти лет в заглавиях многих работ появилось слово «трилобит», значит, название оказалось благозвучным, осмысленным и широко распространилось. Все больше и больше схожих «органических остатков» находили по всей Европе. В первые два десятилетия XIX в. множеству трилобитов дали научные названия, особенно видам из Скандинавии, Франции, Германии.

Животное со страниц доктора Ллуйда корректно определил французский палеонтолог Александр Броньяр в 1822 году в краткой обобщающей публикации по трилобитам. Там имелась ссылка на вид debuchii найденный во владениях лорда Динефора. Так «плоская рыба» мало-помалу уступила место необычному животному с известковыми покровами и множеством сегментов, как у омаров. 

Через 140 лет после первой записи в Философских трудах «плоскую рыбу» доктора Ллуйда стали использовать для распознавания и сопоставления геологических слоев повсюду между Шропширом и Лландейло. В книге сэра Родерика Мурчисона «Силурийская система», схожие с Ogygiocarella debuchii, изображены не столько для красоты или занятной детали, сколько для опознавания пород конкретного возраста. С тех пор слово «трилобит» стало в известной степени знакомо образованной публике и больше никогда не терялось из лексикона. Ведь название, закрепляющее за животным его личное место в системе живой природы, звучало на классическом языке, а в те времена все образованные люди знали «Энеиду», и мифология была им знакома ничуть не хуже, чем теперь подробности жизни высокопоставленных знаменитостей. Ogygiocarella именовалась в честь Огигии, седьмой дочери Амфиона и Ниобы, известных персонажей греческой мифологии. Их именами в свою очередь тоже названы . Среди греческих имен не так просто найти такое, которое не звучало бы в названии того или иного трилобита, будь то третьестепенная нимфа Фрина или козопас со склонов Олимпа. Трилобит, попавший мне в руки, вобрал в себя необъятные наслоения времени и старины: вот самый первый слой, когда появились , потом слой с греками и римлянами, чья мифология стала источником трилобитовых имен, над ним слой истории научных исследований наших патриархов, и есть еще слой моей личной истории, которой суждено призвать к жизни все эти погребенные наслоения.

Вскоре было замечено сходство между трилобитами и некоторыми современными животными. Схожие с трилобитами сегментированные создания в изобилии копошатся на морском берегу или в лесной подстилке — таких и впрямь великое множество. Насекомые, ракообразные, многоножки, пауки — они все сконструированы из сочлененных друг с другом сегментов. У них есть еще кое-что общее — суставчатые ножки. Сначала трудно воспринять сходство между ножками, к примеру, мухи и омара. Но тем не менее они соединены в суставах одинаковым образом: части могут вращаться относительно друг друга закономерно и предсказуемо, их движения ограничены устройством шарнирного соединения. Подобно одной из тех настольных ламп на подвижном креплении, которые пытаешься установить поудобнее, но вскоре с раздражением обнаруживаешь, что они поворачиваются всего в нескольких направлениях, совершенно вас не устраивающих. Если перевернуть вырывающегося омара брюшком вверх, понимаешь диапазон возможных движений таких суставов: ноги у омара, как у автомата, шевелятся только вперед и в стороны. Посмотрите, как жук дрыгает ножками, пытаясь вернуться со спинки на брюшко, — и вновь увидите такие же механические движения. Мускулатура у этих созданий находится внутри ножек: мускулы сокращаются, сгибая членики вдоль сустава. Они буквально берут себя в руки, если можно так выразиться. Животные с суставчатыми ногами называются членистоногими, и , вне всяких сомнений, принадлежали именно к ним (хотя с окаменевшими ножками были найдены далеко не сразу). Если бы они не вымерли, их поместили в системе живого мира вместе со скорпионами, крабами, бабочками, жуками и клопами — всеми разнообразнейшими представителями этого наиболее изменчивого типа. Корни трилобитовой родословной установил еще до начала XVIII в. Карл Линней — отец биологической классификации. Доживи они до современности, я легко могу представить, как летом на пляже мамаша кричит своему отпрыску: «Джимми, дорогой, не нужно отрывать ножки бедняжечке трилобиту!» — а любопытный Джимми не может устоять перед соблазном поотрывать ему ножки, чтобы понять, почему они вращаются только в одну сторону. А потом подбежит к тете Марджи, размахивая трилобитом, — то-то она напугается, ведь она терпеть не может всех этих ползающих тварей. 

Но от трилобитов со Шпицбергена остались лишь пустые панцири. Лишенные известковых покровов ножки канули в неведомое. Я почти ощущаю на ладони щекотание крошечных коготков ползущего по моей руке трилобита, я вижу, как трилобит перебирается по камням в далеком-далеком ордовикском море... в уме обдумываю, как бы мне скрестить трилобита с креветкой или, скажем, со скорпионом. Но есть на свете такие редкие места, где моё воображение обретает вес, встречаясь с воплощенными реликвиями. Там чудесно сохраняются не только тонкие ножки, но даже ломкие и нежные волоски на них. И если мы хотим узнать о трилобитах всю правду, нам нужно именно туда.


Книга Ричарда Форти «Трилобиты: свидетели эволюции» на сайте издательства


Интересно

А какой фурор, по воспоминаниям Тимирязева, про­извели в пятидесятых годах прошлого века лекции-представления заезжего немецкого антрепренера, при помощи волшебного фонаря познакомившего петер­буржцев с космогонической теорией Лапласа и геологи­ческой историей Земли. «Едва ли не в первый раз рус­ская широкая публика, - писал Климент Аркадьевич, - заговорила об юрском море, о лесах каменноугольной формации, об ихтиозаврах и плезиозаврах, причем не обходилось и без неодобрительно покачивавших голо­вою, недоумевавших - "куда же делась духовная цен­зура?"». К естествознанию пока относились с большим недоверием.

Черненко Г.Т., Тимирязев в Петербурге-Петрограде, Л., «Лениздат», 1991 г., с. 18. Предоставлено Викентьевым И.Л.

Catalog gominid Antropogenez.RU