«В глухое село Заволжья школьный учитель привёз фонограф и решил показать его мужикам. Когда из небольшого деревянного ящика раздался голос человека, запевшего русскую песню, мужики обомлели и насупились, а старик крикнул: "Заткни его, так распротак!" Учитель попытался объяснить действие машинки, но мужики решили: «Сжечь дьяволову игрушку!». Тогда учитель поставил валик с церковным песнопением. Потрясённые мужики ушли. Старик, придя домой, сказал: «Собирайте меня, умереть хочу». Надел смертную рубаху, лёг под образа и через неделю помер. А по селу пошёл слух о скором конце света, о чертях в ящике, которые молитвы поют. Иные пьянствовать начали. Разладилась жизнь».
Баландин Р.К., 100 великих оригиналов и чудаков, М., «Вече», 2009 г., с. 271. Предоставлено Викентьевым И.Л.
Грань между языком и неязыком: реальность или артефакт восприятия?
От Редактора портала: Публикуем текст выступления Светланы Анатольевны Бурлак на 1-м заседании Клуба АНТРОПОГЕНЕЗ.РУ, состоявшемся 19 декабря 2010 года в Государственном Дарвиновском музее.
При размышлении об антропогенезе многие исследователи ставят вопрос: с какого момента ископаемые гоминиды становятся уже «настоящими людьми». И в качестве критерия нередко называют язык: если представители этого вида уже умели говорить, значит, они были людьми. Но дальше встаёт вопрос о критерии языка. Что может указывать на то, что данный вид уже владел языком: предметы неутилитарного назначения, погребения, увеличение «речевых» зон мозга, величина базикраниального угла? Для каждого варианта есть аргументы и за, и против.
Но мне кажется, что дело не в этом – неверна сама постановка вопроса. Когда мы рассматриваем эволюцию – не важно, чего – языка (известного по письменным памятникам или по старым экспедиционным или миссионерским записям), фольклорного текста, начертания букв или эволюцию в биологии, мы всегда видим постепенность: каждый следующий шажок не сильно отличается от предыдущего, но если рассмотреть феномены, отстоящие друг от друга на большое количество «шажков», можно наблюдать качественные различия. И задаваться вопросом, где, в какой момент количество перешло в качество. Сколько зёрен образуют кучу: два – точно нет, сто – точно образуют, но на каком числе зёрен провести границу?
Между тем в реальности никакой границы может и не быть. Проиллюстрирую это на примере развития языка в онтогенезе – не потому, чтобы я считала онтогенез сжатым и сокращённым повторением филогенеза (биогенетический закон Геккеля, имеет, как хорошо известно, по ограниченную применимость), а просто потому, что здесь можно наблюдать последовательное движение от полного отсутствия языка к его наличию. Итак, когда ребёнок рождается, языка у него нет – по крайней мере, в коммуникации он его не использует и понимания языка не демонстрирует. Коммуникация с ним держится исключительно на интонации, касаниях, мимике... Так же дело обстоит и у многих животных, в частности, человекообразных обезьян: языка (сравнимого с человеческим) нет, а коммуникация есть, и выражает она прежде всего эмоции (у некоторых видов животных – не только эмоции, но сейчас речь не об этом). Для тех задач, которые приходится решать в своей жизни обезьянам, этого в большинстве случаев хватает. Такой же доязыковой коммуникацией, видимо, могли пользоваться и ископаемые гоминиды: по крайней мере, невозможно поверить, чтобы они, будучи общественными приматами, обходились вовсе без коммуникации.
Далее, человеческий ребёнок начинает произносить звуки и понимать слова. И здесь можно поставить ещё один неразрешимый вопрос: знает ребёнок то или иное слово или не знает? И вообще, сколько слов знает он на данный момент? Например, если маленький ребенок, овладевающий языком, ежедневно (уже не первую неделю) правильно употребляет, скажем, пять слов, можно с уверенностью утверждать, что он их знает. Но можно ли сказать, что он знает слова, которые он сам не произносил ни разу, но многократно слышал в репликах, обращенных к нему, и понимал эти реплики? Можно ли сказать, что он знает слово, которое он произнес, но наблюдатели не уловили связи между смыслом этого слова и ситуацией, в которой оно было произнесено? А если ребёнок вчера говорил некоторое слово, а сегодня не говорит – забыл, потому что нетвёрдо знал, или просто сегодня в нём не было нужды? Очевидно, что это несколько разные классы знания. Овладение лексическим богатством языка заключается в переведении всё большего числа слов в класс «понимаемых и употребляемых».
Подобная картина и с другими компонентами языка. Ребёнок, когда учится говорить, не вызубривает свой язык, а достраивает его: многие формы – и высказываний, и отдельных слов – он по тем или иным причинам никогда не слышал, поэтому ему приходится достраивать их самостоятельно. Но даже и то, что он несомненно слышал, в период конструирования грамматики ребенок строит заново, он перестает копировать формы из речи родителей (как было на более раннем этапе). Именно поэтому в речи, например, англоязычных детей появляются формы типа comed вместо came, а в речи русскоязычных – формы типа возьмил или поцелул (если бы ребёнок просто копировал то, что услышал от взрослых, подобным формам просто неоткуда было бы взяться). Причина этих ошибок (весьма забавляющих взрослых) – в «гиперобобщении»: правило (вполне существующее в языке) применяется к тем знакам, на которые оно в норме распространяться не должно.
Но при этом крайне трудно выделить момент, когда действует то или иное правило, и собрать на него представительный корпус примеров (набрать штук шесть – уже большое везение, тогда как во взрослых языках примеры на большинство правил исчисляются многими десятками). Почему так происходит? Дело в том, что система языка, достраиваемая ребёнком, постоянно (в течение всего чувствительного периода) претерпевает изменения под влиянием языка старших. Здесь, надо сказать, особенно чётко видно, что онтогенез не повторяет филогенез: у родителей, принадлежащих к виду Homo sapiens, можно научиться явно большему, чем у родителей вида Homo habilis или Homo erectus. Но тут мог сыграть роль процесс, называемый иногда «аккомодацией к собеседнику»: когда мы общаемся с человеком, мы отчасти подстраиваемся под его способ коммуникации. Вы наверняка наблюдали – если не за собой, то за другими, как после общения с кем-то к человеку «приклеиваются» какие-то словечки или конструкции. Ещё более наглядно это видно в нестандартных типах коммуникации. Например, если Вы получите SMS-ку латиницей, где в качестве ш будет фигурировать w, Вы с большой вероятностью ответите так же (а не будете заменять ш на 6, на sh или т.п. – особенно если Вы будете использовать те же самые слова с ш). Собеседники человека, у которого сел голос, невольно переходят на шёпот.
Зафиксированы подобные процессы и у шимпанзе: самцы, присоединяясь к долгим крикам других самцов, стремятся воспроизводить в своем крике некоторые акустические параметры вокализации «собеседника». Следовательно, можно предположить, что наш общий с шимпанзе предок тоже мог иметь склонность подстраиваться к собеседнику по ходу общения. Замечу, что такая возможность открывает путь к расширению коммуникативной системы: если кто-то пообщался с многими сородичами, и к нему «приклеилось» много сигналов и способов обращения с ними, то может оказаться, что его «язык» богаче, чем у любого другого представителя его группы. Соответственно, общаясь с ним, можно научиться большему. Таким образом развитие языка могло осуществляться без резких качественных скачков.
Так что конкретную «точку» возникновения языка указать невозможно – и даже не потому, что не хватает палеоантропологических и археологических данных, а примерно по тем же причинам, по которым для ребенка, усваивающего язык, невозможно указать конкретный «день овладения языком» (который потом можно было бы отмечать подобно дню рождения). Можно лишь говорить, что, скажем, в год и два месяца языка у него ещё точно не было, а в три года уже точно был, – то, что находится в промежутке, представляет собой континуум быстро сменяющих друг друга (и накладывающихся друг на друга) промежуточных коммуникативных систем, каждую из которых разные исследователи могут квалифицировать как полное или неполное овладение языком в зависимости от различных критериев. Точно так же разными будут у разных исследователей ответы на вопрос о языках австралопитеков, хабилисов, архантропов и т.д. – даже если бы им удалось лично пообщаться с представителями соответствующих видов.
Имеет смысл, по-видимому, поставить вопрос не про ископаемых гоминид, а про их исследователей: почему нам так хочется видеть границу – между не-языком и языком, между животным и человеком... Как представляется, дело здесь в том, что наш мозг настроен на так называемое «категориальное восприятие». Например, мы способны не перепутать такие похожие звуки, как b и p – физически p отличается от b тем, что колебания голосовых связок начинаются не одновременно с тем, как разомкнутся губы, а после этого (в английском языке – примерно на 60 мс). Если искусственно синтезировать звуки, у которых разница по времени между началом звучания голоса (работы голосовых связок) и шума (вызываемого размыканием губ) будет плавно меняться, то до определенного момента будет слышаться отчетливое b, а потом – отчетливое p, причём между ними практически не будет переходной зоны, когда слышалось бы нечто среднее. Как показывают эксперименты, звуки, расположенные по разные стороны фонемной границы, различаются легко, даже если они очень близки по физическим параметрам, в то же время звуки, различающиеся более сильно, но расположенные по одну сторону границы, воспринимаются как одинаковые. Такого рода категориальное восприятие – эволюционное приобретение, причём очень давнее. Оно зафиксировано не только у млекопитающих, но даже у беспозвоночных. Так, например, рак, видя надвигающуюся на него большую тень (крупной рыбы), выбирает между бегством и затаиванием на основании скорости движения тени: если рыба плывёт медленно, лучше отпрыгнуть, если быстро – лучше затаиться. Никаких промежуточных градаций в такой системе быть не может, поскольку невозможно произвести реакцию, промежуточную между бегством и затаиванием (так что когда экспериментаторы изменяли скорость движения тени плавно и постепенно, рак тем не менее ставил границу вполне чётко). Так же устроены многие поведенческие реакции и у других животных, например, у обезьян-верветок, взбирающихся на верхние ветки по сигналу «леопард» и спускающихся с деревьев по сигналу «орёл». Видимо, именно так запрограммирован мозг.
У человека именно таким образом устроены слова: поскольку фонемы воспринимаются категориально, не бывает плавного перетекания одного слова в другое. А значит, то же свойство хочется приписать и тем реалиям, которые скрываются за словами (в большинстве случаев это оправдано: нет промежуточного объекта между, например, кошкой и компьютером; и даже если кошка лежит на компьютере, мы всегда можем сказать, где кончается кошка и начинается компьютер; но когда мы рассуждаем об эволюции, эта адаптивная сама по себе черта играет против нас). И употребляя слово «человек» или «язык», мы подсознательно надеемся, что грань между «языком» и «не-языком», «человеком» и «не-человеком» будет столь же чёткой, что и между «кошкой» и «не-кошкой».
Какой же вывод? Если сигналы (в частности, слова) нужны в общем случае для того, чтобы различать способы обращения с реальностью (отпрыгнуть или затаиться, сварить варенье или замариновать и т.п.), то разумно, на мой взгляд будет не стремиться найти некоторую имманентно присущую природе грань (особенно в тех случаях, когда природе имманентно присущ континуум), а спокойно ставить эту грань самим в зависимости от конкретной цели и задачи.